Том 6. Идиот - Страница 147


К оглавлению

147

Но ему не отвечали. Гости наконец разошлись, гурьбой и спеша. Птицын, Ганя и Рогожин отправились вместе.

Князь был очень удивлен, что Евгений Павлович изменил свое намерение и уходит не объяснившись.

— Ведь вы хотели со мной говорить, когда все разойдутся? — спросил он его.

— Точно так, — сказал Евгений Павлович, вдруг садясь на стул и усаживая князя подле себя, — но теперь я на время переменил намерение. Признаюсь вам, что я несколько смущен, да и вы тоже. У меня сбились мысли; кроме того, то, о чем мне хочется объясниться с вами, слишком для меня важная вещь, да и для вас тоже. Видите, князь, мне хоть раз в жизни хочется сделать совершенно честное дело, то есть совершенно без задней мысли, ну а я думаю, что теперь, в эту минуту, не совсем способен к совершенно честному делу, да и вы, может быть, тоже… то… и… ну, да мы потом объяснимся. Может, и дело выиграет в ясности, и для меня и для вас, если мы подождем дня три, которые я пробуду теперь в Петербурге.

Тут он опять поднялся со стула, так что странно было, зачем и садился. Князю показалось тоже, что Евгений Павлович недоволен и раздражен и смотрит враждебно, что в его взгляде совсем не то, что давеча.

— Кстати, вы теперь к страждущему?

— Да… я боюсь, — проговорил князь.

— Не бойтесь; проживет, наверно, недель шесть и даже, может, еще здесь и поправится. А лучше всего прогоните-ка его завтра.

— Может, я и вправду подтолкнул его под руку тем, что… не говорил ничего; он, может, подумал, что и я сомневаюсь в том, что он застрелится? Как вы думаете, Евгений Павлыч?

— Ни-ни. Вы слишком добры, что еще заботитесь. Я слыхивал об этом, но никогда не видывал в натуре, как человек нарочно застреливается из-за того, чтоб его похвалили, или со злости, что его не хвалят за это. Главное, этой откровенности слабосилия не поверил бы! А вы все-таки прогоните его завтра.

— Вы думаете, он застрелится еще раз?

— Нет, уж теперь не застрелится. Но берегитесь вы этих доморощенных Ласенеров наших! Повторяю вам, преступление слишком обыкновенное прибежище этой бездарной, нетерпеливой и жадной ничтожности.

— Разве это Ласенер?

— Сущность та же, хотя, может быть, и разные амплуа. Увидите, если этот господин не способен укокошить десять душ, собственно для одной «шутки», точь-в-точь как он сам нам прочел давеча в «Объяснении». Теперь мне эти слова его спать не дадут.

— Вы, может быть, слишком уж беспокоитесь.

— Вы удивительны, князь; вы не верите, что он способен убить теперь десять душ?

— Я боюсь вам ответить; это всё очень странно, но…

— Ну, как хотите, как хотите! — раздражительно закончил Евгений Павлович. — К тому же вы такой храбрый человек; не попадитесь только сами в число десяти.

— Всего вероятнее, что он никого не убьет, — сказал князь, задумчиво смотря на Евгения Павловича.

Тот злобно рассмеялся.

— До свидания, пора! А заметили вы, что он завещал копию с своей исповеди Аглае Ивановне?

— Да, заметил и… думаю об этом.

— То-то, в случае десяти-то душ, — опять засмеялся Евгений Павлович и вышел.

Час спустя, уже в четвертом часу, князь сошел в парк. Он пробовал было заснуть дома, но не мог, от сильного биения сердца. Дома, впрочем, всё было устроено и по возможности успокоено; больной заснул, и прибывший доктор объявил, что никакой нет особенной опасности. Лебедев, Коля, Бурдовский улеглись в комнате больного, чтобы чередоваться в дежурстве; опасаться, стало быть, было нечего.

Но беспокойство князя возрастало с минуты на минуту. Он бродил по парку, рассеянно смотря кругом себя, и с удивлением остановился, когда дошел до площадки пред воксалом и увидал ряд пустых скамеек и пюпитров для оркестра. Его поразило это место и показалось почему-то ужасно безобразным. Он поворотил назад и прямо по дороге, по которой проходил вчера с Епанчиными в воксал, дошел до зеленой скамейки, назначенной ему для свидания, уселся на ней и вдруг громко рассмеялся, отчего тотчас же пришел в чрезвычайное негодование. Тоска его продолжалась; ему хотелось куда-нибудь уйти… Он не знал куда. Над ним на дереве пела птичка, и он стал глазами искать ее между листьями; вдруг птичка вспорхнула с дерева, и в ту же минуту ему почему-то припомнилась та «мушка» в «горячем солнечном луче», про которую Ипполит написал, что и «она знает свое место и в общем хоре участница, а он один только выкидыш». Эта фраза поразила его еще давеча, он вспомнил об этом теперь. Одно давно забытое воспоминание зашевелилось в нем и вдруг разом выяснилось.

Это было в Швейцарии, в первый год лечения, даже в первые месяцы. Тогда он еще был совсем как идиот, даже говорить не умел хорошо, понимать иногда не мог, чего от него требуют. Он раз зашел в горы, в ясный солнечный день, и долго ходил с одною мучительною, но никак не воплощавшеюся мыслию. Пред ним было блестящее небо, внизу озеро, кругом горизонт светлый и бесконечный, которому конца-края нет. Он долго смотрел и терзался. Ему вспомнилось теперь, как простирал он руки свои в эту светлую, бесконечную синеву и плакал. Мучило его то, что всему этому он совсем чужой. Что же это за пир, что ж это за всегдашний великий праздник, которому нет конца и к которому тянет его давно, всегда, с самого детства, и к которому он никак не может пристать. Каждое утро восходит такое же светлое солнце; каждое утро на водопаде радуга; каждый вечер снеговая, самая высокая гора там, вдали, на краю неба, горит пурпуровым пламенем; каждая «маленькая мушка, которая жужжит около него в горячем солнечном луче, во всем этом хоре участница: место знает свое, любит его и счастлива»; каждая-то травка растет и счастлива! И у всего свой путь, и всё знает свой путь, с песнью отходит и с песнью приходит; один он ничего не знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш. О, он, конечно, не мог говорить тогда этими словами и высказать свой вопрос; он мучился глухо и немо; но теперь ему казалось, что он всё это говорил и тогда, все эти самые слова, и что про эту «мушку» Ипполит взял у него самого, из его тогдашних слов и слез. Он был в этом уверен, и его сердце билось почему-то от этой мысли…

147